- А ты стал лучше писать, более художественно.
Но у нас с тобой никогда ничего не получится, понимаешь?
- Хочешь правду?
Умом я знаю, что ты человек так себе… не луч света в тёмном царстве.
Я это знаю, только стараюсь этого не учитывать.
- Что-что?
- Не поймёшь ты, к сожалению. Я и сам это только позавчера понял.
- Ну и что же ты понял?
- Человеку необходимо состояние влюблённости
в кого-нибудь или во что-нибудь…
всегда, всю дорогу, иначе неинтересно жить.
Ну, а мне легче всего влюбиться в тебя… на безрыбье.
- И тебе не важно как я к тебе отношусь?
- Нет. Это не меняет дела… была бы та самая пружина внутри.
© Диалог Гены Шестопалова и Люды Черкасовой,
персонажей фильма Станислава Ростоцкого "Доживём до понедельника"
Интересно, что быть может единственная, исторически определённая связь красоты — Дама сердца, или, поэтичнее, — идеал Прекрасной Дамы, была и оставалась связью культуры, но не существования. Сама же Прекрасная Дама оставалась в смысле своей собственной реализации в подвешенном состоянии. Или её эстетическое лицо выражалось лишь опосредованно в подвигах рыцаря. В дискурсе культуры западного средневековья произошёл чёткий разрыв, разделяющий Прекрасную Даму от её образа. И реальной для рыцаря стала не сама Прекрасная Дама, а лишь её образ. Именно этот образ "дамы сердца", воспетый в героических эпосах и рыцарских сагах, на протяжении многих веков в истории задавал тональность всей литературы. Образ стал источником, из которого черпали своё вдохновение поэты. Образ нежно лелеяли, боготворили, прославляли. Образу молились как иконе, слагали сонеты и пели серенады. Образ "дамы сердца" перемещался из стиха в стих, от поэта к поэту.
Этот образ перекочевал и в последующие века, коснулся гуманистов эпохи Ренессанса, накрыл их полностью, распалил их воображение, зажёг сердца, рождая в них неудержимые порывы творчества. Когда автор "Божественной комедии" флорентиец Данте Алигьери впервые в девять лет мимолётно увидел юную Беатриче Понтинари, этого оказалось ему вполне достаточным для прорыва его творческой энергии, и он сделал из неё образ, которому поклонялся и писал стихи. Даже смерть Беатриче ничего не изменила, она лишь увековечила образ, нежно лелеемый Данте. Петрарка называл свою возлюбленную Лаурой и сообщает о ней только то, что впервые увидел её в церкви, после чего он вылепил из неё образ и стал писать восторженные сонеты. После того как чума унесла жизнь Лауры, Петрарка продолжал воспевать её ещё десять лет.
Чтобы предаться без задних мыслей своему увлечению, требуется определённая доза бездумности. Влюблённые поэты замечают лишь одну сторону объектов своей страсти. Их гораздо больше интересует тот образ, который они рисуют в своём воображении, нежели реальное положение вещей. Именно поэтому они неизбежно наивны. Но возможно ли чистое чувство, в котором благодать не смешивалась бы с глупостью, и возможно ли блаженное поклонение без помрачения рассудка? Можно ли придумать более благородное излияние чувств, в котором не заподозришь ничего низкого? Любовный трепет поэтов соперничает с музыкой, спорит со слезами одиночества и экстаза. Это прекрасная иллюзия и фантазия, вознесённая на небеса. Трезвый взгляд может исказить вкус ощущений и жестоко констатировать тот факт, что от любого любовного пыла остаётся только немного вещества, похожего на сопли. Именно поэтому поэты живут реальностью образов. Ибо как ещё поэту пробудить утомлённые и сонные слова?
Однако трудно представить, что образ Прекрасной Дамы не вызывает в воздыхателе сексуальных желаний. Трудно также представить каким бы стало содержание сонетов, если бы Петрарка вступил с Лаурой в сексуальную связь. Он мог лишь в тайне на это надеяться, продолжая воспевать образ Лауры, но не её саму. Если принять тот факт, что цивилизация есть самовозрастающий эрос, а механизм его расширенного воспроизводства работает через преодоление запретов, то традиции и табу – тот могучий пресс, под давлением которого натуральный сок здорового инстинкта превращается в хмельное вино, которое кружит головы поэтам и писателям. Испив чашу этого вина, творцы Ренессанса казалось бы высвободили эрос от сковывающих цепей доминирующей религии. Однако прививка моральных запретов, вколотая иглой христианских догм в больное тело культуры, возымела должный эффект. Этой прививке отчаянно сопротивлялись гении Возрождения, но даже они не смогли окончательно её избежать. Пико делла Мирандола к 27 годам сжёг свои эротические стихи и отказался от телесных вожделений, Джованни Бокаччо отрёкся от своего творчества, Петрарка в "Письмах к потомкам" предаётся нравственным терзаниям и признаётся в своей неспособности укротить сексуальные желания. А Лаура, запечатлённая бреднями Петрарки в образе Прекрасной Дамы, так и осталась утратившей реальность бытия картинкой в сознании поэта, вызывающей у современных читателей разве что сочувствие, но не восторг.
Образ Прекрасной Дамы, вытесненный из реальности в иллюзию прекрасного и возвышенного, продолжал терзать сердца поэтов и писателей эпохи Романтизма, озаряя пламенем любовной страсти их литературные творения. И так продолжалось до тех пор, пока не грянул Постмодерн. Попытку преодолеть разрыв Прекрасной Дамы с её образом, спустить образ с небес на землю, тем самым дискредитируя и разрушая его, осуществить возврат в реальность проделывает Жорж Батай. На смену Лауры Петрарки приходит уже другая Лаура – Лаура Батая. Кто же этот Батай, о ком так лестно отзывался Мартин Хайдеггер, называя его "лучшей мыслящей головой Франции"? "Как определить Жоржа Батая? – ставит вопрос Ролан Барт, - Кто он этот писатель - автор романов, поэт, эссеист, экономист, философ, мистик? Ответ был бы столь сумбурным, что обычно Батая предпочитают не упоминать в учебниках литературы, хотя на самом деле Батай написал много текстов, а впрочем, может быть, всего один или один и тот же". Батай стремится к невозможному и недостижимому в литературе. В его стиле заложено постоянное стремление переступить черту, отделяющую сознательное от неосознанного и бессознательного, запретное от дозволенного. В Батае остро проявляется желание оказаться настолько высоко над этими понятиями, чтобы исчезли границы, либо стать на самой черте, слиться с ней, в ней раствориться. Лишь тогда начинают колебаться чётко очерченные контуры, а окружающий мир превращается в цепь лабиринтов, где изнанка есть лицо.
Лаура Батая – это не образ, не вымышленный персонаж, не героиня романа, как Венера в мехах у Захер-Мазоха или Жюльетта у де Сада, это реальная женщина Колет Пеньо, с которой Батай прожил неполных четыре года. Далеко не каждой женщине, будучи подругой писателя, удавалось так безоглядно вторить экзистенциальному опыту своего спутника. Вступив в его "игры" и впутавшись в его "истории", она не только отважилась разделить образ жизни того, кто иным современникам, да и самому себе, представлялся сексуальным "извращенцем"; не только не остановилась перед тем, чтобы полностью войти в образ мучавших его творческое воображение инфернальных героинь садо-мазохистского склада, но и, в некотором смысле, "переиграла" своего партнёра, внушив ему своей смертью как чувство непоправимого жизненного поражения, от которого писателю не удавалось оправиться несколько лет, так и ставшую для него заветной мысль о том, что если и есть какая-то онтология литературы, то самыми несомненными - и в то же время зыбкими, шаткими, неустойчивыми - её основаниями могут быть только два чувства: чувство смерти и чувство вины. История их отношений нетипична и непохожа на отношения других писателей и их подруг. Батай и Лаура – это не Есенин и Айседора Дункан, не Маяковский и Лиля Брик, не Жан-Поль Сартр и Симона де Бовуар и это даже не Кафка и Милена.
Ниже приведены отрывки текстов Батая и Лауры.
«Нам нравилось встречаться, говоря серьезно о серьезных проблемах. Я никогда не испытывал большего уважения к женщине. К тому же она показалась мне совсем не такой, какой она была: сильной, твердой, тогда как она была сама хрупкость, сама растерянность.
На следующий день она забралась на алтарь, чтобы показать зад всем верующим, и священник, вознося дары, раздвинул ягодицы и просунул меж них облатку, а затем принялся лизать этот божественный зад и лизал до тех пор, пока мальчику из церковного хора, вставшему перед ним на колени, не удалось с помощью кадила высвободить из золоченных кружев член кюре и проглотить брызнувшую ему в лицо Святую Молофью. Тем временем Лаура, заткнув зад свечой, оголила живот и жизнь, дико крича и сотрясаясь, она расшатывала главный алтарь, который и рухнул под ее тяжестью. И тут все увидели, как мерцает в дерьме серебряный Христос.
…на пороге славы я встретил смерть в виде украшенной подвязками и черными чулками наготы. Кто приближался к более человечному существу, кто мог вынести более ужасную фурию: эта фурия, взяв меня за руку, провела меня по всем кругам ада моего существа.
Я только что рассказал свою жизнь: смерть взяла имя ЛАУРЫ.
Я переписываю эти строки, не понимая по сути, какой же они несут смысл.
И не стараюсь понять, ибо это значило бы достичь почти недостижимого, что случается нечасто.
…я очнулся и увидел перед собой ее бумаги, теперь я мог прочесть эти записи, которые нашел во время ее агонии. Чтение этих заметок, которые никогда прежде не попадались мне на глаза, обернулось одним из самых сильных потрясений в моей жизни».
© Жорж Батай
Жизнь Лауры
«Не все еще сказано, нет. Преступные руки вцепились в колесо судьбы: многие так там и остаются, сильные новорожденные, задушенные пуповиной, а ведь... "они только одного хотели - жить". Вслушайтесь, ночь полна детских криков - долгих душераздирающих криков, прерываемых стуком резко захлопнутого окна, отрывистых и протяжных криков, захлебывающихся от удушья и умирающих на детских губах, пронзительный зов, брошенные в вечную пустоту мужские или женские имена, злорадный смех, обрушивающийся каскадом презрения, расплывчатые жалобы, мужеподобный писк новорожденного. Все эти крики, смешиваясь на лету с осенними листьями, поднимаются над садом, словно запах росы, прелости или скошенного сена.
Я шла с запада на восток, из одной страны в другую, из города в город - и все время между могил. Земля уходила из-под ног - поросшая травой или вымощенная - я висела между небом и землей, потолком и полом. Мои больные глаза вывернулись к миру волокнистыми зеницами, руки, повиснув культями, влачили безумное наследство. Я гарцевала на облаках, напоминая косматую помешенную или нищенку. Ощущая себя чуть ли не монстром, я перестала узнавать людей, которых я, однако, так любила. Наконец, мало-помалу окаменевая, я стала превосходной частью декорации.
Я бросалась в кровать, как бросаются в море. Чувственность словно отделялась от моего существа, я выдумала ад, край, в котором все было не так, как в реальности. Никто не мог ко мне приблизиться, меня искать, найти. На следующий день этот мужчина говорил мне: "Ну что ты себе места не находишь, дорогая, ты продукт разложившегося общества... лакомый кусочек, в этом твоя роль, так и знай. Играй эту роль до конца, и ты послужишь будущему. Ускорив распад общества... Ты сохраняешь дорогую тебе схему, служишь своим идеям, кроме того, с твоей-то порочностью - не так много женщин любят, чтобы их избивали до потери чувств - ты могла бы заработать много денег, ты знаешь это?" Однажды ночью я сбежала. Дошла до края, достигла в своем роде совершенства. В два ночи бродила по Берлину, у Центрального рынка, в еврейском квартале, затем, на рассвете, уселась на скамейке в зоологическом саду. Ко мне подошли два человека и спросили, который час. Я долго их разглядывала, прежде чем ответить, что у меня нет часов. Они подошли ближе, как-то странно глядя на меня, затем один из них сделал знак своему компаньону, посмотрев в сторону. Я тоже повернула голову: в ста метрах от нас стоял полицейский; наверное, они собирались вырвать у меня сумочку или что-то в этом роде. До чего мне это было безразлично, и как бы мне хотелось с ними просто поболтать. Ведь в конечном итоге, что получается: ты в полном смятении, ходишь по улицам в водовороте толпы, которая несет тебя как щепку по волнам, думаешь о самоубийстве, но у тебя в руках сумочка и ты замечаешь, что чулок порвался. Пара минут... и они ушли, почти сразу же подошел полицейский и стал меня расспрашивать. Что я тут делаю? Дышу воздухом. Вам что, негде жить? Да нет. Где вы живете? Я назвала адрес, в весьма "богатом буржуазном" квартале. Он онемел. Потом снова заговорил: "Что я здесь делаю? Дышу воздухом. Мои документы? Разве, чтобы подышать воздухом, нужен паспорт?»
© Колет Пеньо (Лаура)
"Сакральное"
«Я улегся в траву, положив голову на плоский камень, и стал внимательно разглядывать Млечный Путь, причудливым образом забрызганный звездной спермой и небесной мочой, струившейся сквозь трещину в черепе созвездий: эта трещина зияла в центре неба и, казалось, была образована парами аммония, переливающимися в глубине небес - они вонзались в пустоту пространства, как крик петуха в тишину, как в яйцо, как в выколотый глаз или же в мой лежащий на камне оглушенный череп, и отсылали в бесконечность геометрически правильные образы… Луна ассоциируется у меня с женской, отвратительно пахнущей кровью, менструацией.
- Послушайте, сэр Эдмонд, - сказала она, - мне нужен этот глаз немедленно, вырвите его.
Сэр Эдмонд не дрогнул, а, достав из бумажника ножницы, опустился на колени, разрезал ткани, засунул пальцы в глазницу и вытащил глаз, обрезав натянувшиеся связки. Белый шарик он вложил в ладонь моей подружки.
Взглянув на эту вещицу, она слегка смутилась, но решимость ее нисколько не поколебалась. Поглаживая себя по бедрам, она засунула глаз себе между ног. Глаз нежно ласкал ее кожу... в нем таился отзвук страшного петушиного крика.
Симона, играя глазом, захотела засунуть его себе в щель между ягодиц. Она легла на пол и задрала ноги. Пытаясь удержать шарик, она сжала ягодицы, но он выскочил оттуда - как скользкий орех из пальцев руки - и упал на живот мертвеца.
Англичанин помог мне раздеться.
Я бросился на девушку и ее вульва мгновенно поглотила мой член. Я трахал ее, а англичанин перекатывал мертвый глаз между наших тел.
- Засуньте мне его в попку - закричала Симона.
И сэр Эдмонд засунул шарик в ее щель.
Наконец Симона, оторвавшись от меня, взяла шарик из рук сэра Эдмонда и сама ввела его в себя. Одновременно она снова привлекла меня к себе и с такой страстью впилась в мои губы, что довела меня до оргазма, и я изверг в нее всю свою сперму.
Приподнявшись, я раздвинул ноги Симоны: она лежала на боку. И тут я натолкнулся на то, чего, мне кажется, я ждал всегда, как гильотина ждет приговоренного к отсечению головы. Мне показалось, что даже мои глаза от ужаса ощутили эрекцию: я увидел в волосатой вульве Симоны бледно-голубой глаз Марселлы, который смотрел на меня, истекая слезами мочи. Следы спермы в дымящихся волосах делали это видение исполненным болезненной грусти. Я продолжал раздвигать ноги Симоны: струйка горячей мочи, выбившись из-под глаза, стекала на бедро...».
© Жорж Батай
История глаза
Батай – это Кафка, трахающий Милену на могиле своего отца.
Его Лаура реальна.
Батай разрушил веками складывавшийся образ Прекрасной Дамы,
воздвигнув на опустевшее место другой образ –
глаз мертвеца, смотрящий из влагалища возбуждённой женщины.