Пятнадцать лет назад ноябрь был такой же, как сейчас и как всегда, собственно – мрачный, грязный… Небо все тужилось, но не могло разродиться снегом.
Двое суток сын, сидя в моем животе, дискутировал сам с собой, стоит ли ему уже рождаться или можно еще малость потянуть время… И то вот-вот готов был явиться на свет, то передумывал, но продолжал митинг наедине с собой...
Я точно уверена, что было именно так – по крайней мере, его жизненная стратегия, которую я наблюдаю те самые пятнадцать лет, подтверждает мои предположения.
А мне тем временем как-то не удавалось ни уснуть, ни даже просто лечь – кто плавал, знает.
А потом вдруг – суета, бегом на кресло, наркоз, краем затухающего сознания увидела щипцы в руках акушерки – и меня не стало.
Выплывала из наркоза медленно и неохотно…
Никому не пожелаю того ужаса, когда, вспомнив, где ты и что вообще было, ты кладешь ладонь руки, к которой примотана «бабочка» капельницы, на живот и понимаешь, что он пуст… Но ты одна в комнате, вокруг никого нет, и ребенка здесь тоже нет…
И ты пытаешься орать, но на это нет сил, и никто не приходит, и встать физически невозможно, и рядом заливается нежной мелодией телефон с именем мужа, но я не могу, я боюсь ему ответить, потому что я ничего не знаю и ничего не понимаю…
Ребенка вернули из реанимации через два дня. Два дня я ходила и смотрела на него сквозь стекло кувеза, на его головку с иглой капельницы, на его курносый нос, на вселенскую печаль на лице, и заходилась отчаянием и стыдом за то, что даже родить нормально не смогла… И что не могу предложить ему ничего взамен этого несовершенного мира.
Возвращались домой мы уже по нарядной, светлой, заснеженной дороге.
Сейчас мальчик выше меня ростом… Легко поднимает на руки, с удовольствием ведет меня под руку по улице и даже танцует со мной иногда…
А голос… Когда провожу воспитательную работу, смотрю на него снизу вверх, а он нависает надо мной, угловатый, сутуловатый, и его трубный глас нейтрализует все мои слова…