- Моя бабушка очень любила жасмин, - говорю я, подвигая вазу с пышным бело-зеленым букетом на край стойки.
Моя собеседница недовольно морщит очаровательный курносый носик. Я ее даже в чем-то понимаю – сам вот совсем недавно начал любить этот резкий, тяжелый запах, от которого под вечер побаливает голова.
- А дедушка? – спрашивает она и перегнувшись через стойку утаскивает у меня прямо из под рук дольку яблока.
- Дедушка любил дождь, - отвечаю я, наблюдая, как белые ровные зубы погружаются в сочную плотную яблочную мякоть.
- На самом деле, - говорит она и слизывает с губ чуть кисловатую капельку сока, - ты не можешь этого знать. Они же умерли еще до твоего рождения. Совсем молодыми, им ведь еще и тридцати не было?
- Было, - отвечаю я, бросая взгляд за окно.
Там, на мокрой скамейке, под цветущим кустом жасмина сидят двое. Она жмется к его груди, утыкаясь носом в шею, и ласково ероша влажные волосы у него на затылке. А он обнимает ее за плечи и рисует что-то на влажной земле кончиком зонта. А может и не рисует, а решает ту самую теорему, за доказательство которой получит Нобелевку. А потом она приподнимает голову, а он чуть поворачивают свою, и они смотрят друг на друга. И я точно знаю, что ни снующие под зонтами нахохленные прохожие, ни сам дождь - косыми струями пронизывающий их насквозь и делающий очертания их фигур зыбкими – для них не существует. Для них вообще ничего не существует, кроме сияющих, вечно молодых и навсегда влюбленных глаз напротив.
- Им было около сорока, - говорю я и отворачиваюсь от окна. – Просто никто не мог дать им больше тридцати. Хотя, и тут ты абсолютно права, откуда мне знать?
И снова, здравствуйте!
[Print]
Вишневая